Кроме прочего, я его любил.
Такой уже, застарелой любовью, наподобие явившейся в юности жестокой, но нужной болезни, которая поначалу казалась достоинством, затем тяготила, а потом заставила вырасти в то, чем я стал, мы стали.
За свою долгую жизнь он был пять раз женат, всякий раз на ярких женщинах (раньше это было предметом гордости – теперь же любой дебил может пять раз жениться на сногсшибательных девках), сидел в тюрьме за попытку создать кусок России на севере Казахстана (в сущности, теперь мы занимались на востоке Украины тем же самым), коротко посещал пять или шесть военных конфликтов – скорей как наблюдатель, но в Сербии повоевал несколько недель в пару заездов (я всю его сербскую эпопею, чуть, в стиле старика Эда, мифологизированную, неплохо знал, потому что многократно пьянствовал с теми сербами, что были с ним рядом).
Я вообще знал и помнил его жизнь едва ли не лучше, чем он сам: я читал все его книги и помнил его стихи, бессчётное их количество.
С книгами у старика Эда были забавные отношения.
Он ненавидел литературу.
Он хотел быть диктатором, полубогом, но лучше – богом. Он был сумасшедший. Он был гений.
А тут, говорю, литература.
Сочинителей он презирал. Сочинители оскорбляли его уже тем, что у него была общая с ними профессия. Он, что ни говори, тоже писал тексты, и получал за это деньги. Это его кормило.
Может, он хотел, чтоб его кормили экспроприации; или отвоёванные в кровавых боях плантации, что‑то такое; а тут – тексты. Сочинения.
Трогательно: старик Эд лет тридцать назад перестал писать стихи, – а как только старик Эд переставал чем‑то заниматься, он тут же подвергал это занятие остракизму.
Лет пятнадцать он издевался над рифмующими идиотами, на всякий вопрос о том, сочиняет ли он ещё, брезгливо кривился и говорил, что такой ерундой нет смысла заниматься серьёзному человеку.
Но природа берёт своё. В тюрьме он снова начал писать стихи: и поэзия была им прощена.
Зато после тюрьмы он бросил писать романы – и теперь настойчиво повторял, что никакие романы больше не нужны. Потому что зачем ещё нужны романы, если он их бросил писать.
Заодно он считал, что и кино – не меньшая, чем романы, пошлость и глупость. Однако посещал кинотеатры. Я себе воображал иногда, как он там сидит, по‑стариковски, с тремя охранниками, с подружкой, и вглядывается в экран, часто хмурясь, но иногда удивляясь, даже прицокивая; дитя, да и только.
Романы были уже не нужны, потому что – это его поляна, он в своё время там гулял, всё пометил, и покинул, – пусть там трава не растёт; а фильмы – ну, пусть пока будут. Тем более, что о нём толкового фильма ещё не сняли. Вот снимут о нём – тогда можно будет и этот жанр похоронить. В романах – слипшиеся комья слов, тут – слипшиеся кадры; тоска.
Более всего старику Эду желалось повелевать дивизиями, двигать армиями, отправлять кого‑то на смерть, и самому идти – вместе со своими солдатами: у него хватало на это бешенства и ярости, он был сильный парень. Сильный старый парень.
В своих книжках старик Эд видел себя сначала молодым лейтенантом; потом полковником, которому никто не пишет; говорил, что любимый его запах – запах казармы (не помню в его биографии, чтоб он хоть раз ночевал в казарме; но смысл понятен; думаю, запах остался из детства – отец его был военным, значит, пахла его форма, его сапоги, – а детская память самая въедливая).
Если б однажды в его жизни случилось так, что генерал с тонкими пальцами сказал бы при нём: а вот там станет батальон Эда, – старик Эд описал бы это в десяти своих лучших стихах.
В Сербии, сражавшейся прекрасной Сербии, он мельком, но по праву дорогого гостя, видел нескольких её вождей, нескольких полевых командиров, жал им руки – этого хватило на многие рассказы; в стихах он писал: я знал главных bad boys века – а что знали вы, мелкие люди?
Да что там bad boys, что там дивизии и полки, что там своя и чужая смерть: в последние годы у старика Эда возникла идея найти Создателя – и съесть его, сожрать.
Вот какие у него ставки были. Он бросал вверх камень – и смотрел, ждал.
В ответ всеблагой, беспощадный Господь вгонял этот негнущийся, ржавый, гордый гвоздь в отведённую лунку: нет, старик, ты будешь просто старый русский писатель, – да, если угодно, гений, – но не больше, чем человек, – извини, старик, – потому что больше, чем человек, только я – твой Господь.
А ты – перебесившийся тип, проигравший, что положено проиграть, в рулетку, отсидевший своё, отстрелявший своё, отлюбивший своё, – и неожиданно ставший в итоге – после всех своих чудачеств, – что твой Фёдор Михайлович: законченным консерватором и мракобесом; а если точнее: честным, вдумчивым русским человеком, с национальной, свойственной нашей интеллигенции (старик Эд презирал интеллигенцию) склонностью к поучениям.