Chapter 2 Родители
Потом папа вставил в автомагнитолу восьмидорожечную кассету с записью «Rubber Soul» — лучшего альбома «Beatles», которые, кстати, тоже только что разбежались, и мы хором спели: «Baby you can drive my car, and Baby I love you, beep beep yeah» — в лад раскачивая головой, как дружная семья, которой мы уже не были.
Ф. Бегбедер «Французский роман»
Мы встретились как-то очень быстро, стремительно. В 10 я был на вокзале, а в 5 вечера уже садился к ним в машину в Текстильщиках, чтобы ехать на дачу. Было так по-летнему хорошо, свежо, и не было ненужного, но почему-то всегда обязательного заезда «домой». Мои старики были красивы, бодры, только что с работы, отец в синем костюме привычно и профессионально вел машину, мама с новой прической сидела сзади – мы не виделись два месяца и все были очень счастливы. По пробкам добирались чуть ли не три часа, но время пролетело незаметно: на глазах меняющееся Подмосковье (я бываю на даче крайне редко), новости с работы, мой рассказ о том, как я и что – словом, в машине постоянно кто-то что-то говорил.
Приехав вечером, тем чудесным подмосковным вечером, мы принялись за работу (о, эта дивная и уходящая привычка – любить и ценить труд!): я рубил топором ветки спиленной яблони, отец косил траву, мама накрывала на стол и делала что-то по дому. Работалось, конечно, хорошо, до самой темноты, она меня даже слегка удивила после Петербурга. А потом мы сели за стол и ели копченую рыбину, какую-то жирную вкусную колбасу, хлеб ломали руками, пили пиво, и овощи были с нашего участка. За месяцы одиночества я успел отвыкнуть не только от «семейных ужинов», но и вообще от каких бы то ни было совместных приемов пищи, поэтому – я испытывал полнейший восторг оттого, что все так просто, уютно и трогательно.
Мы много говорили в тот вечер, и в следующий, и после. О родственниках, работе, детях. Среди прочего, выяснилось, что дачу скорее всего придется продавать. Дело в том, что строили ее очень основательно, и сейчас это весьма приличные дом и участок, которые, правда, требуют постоянного ухода. Родители любили повторять, как будет славно, когда на даче будут собираться дети и внуки, как прекрасно она будет перестраиваться и расширяться, как можно купить соседний участок, и как сыновья будут возводить там второй дом. Будто перестроечный фильм «Наша дача»: там отец построил дом и хотел, чтобы все жили под одной крышей, а на деле все из него постоянно уезжали, ссорились. В нашей семье никто не ссорился, но мне с братом всегда было понятно, что мы не станем «тянуть» всё это, что времена меняются, что в конце концов проще и дешевле снимать что-то на лето, чем проводить здесь все выходные и бывать несколько раз зимой. И вот вдруг это стало понятно и родителям.
От таких моментов всегда щемит сердце: ты начинаешь ценить то, чего раньше не замечал, а они начинают смотреть на мир более реалистично, с оттенком упадка сил, глазами пенсионеров. Прав был Шиллер, когда сказал: «То, от чего в сей час мы отреклись, судьба нам никогда уж не вернет» (в другом переводе «Что от минуты вовремя не взято, того и вечность не вернет!») Еще так щемит сердце, когда вдруг впервые замечаешь, как мама тяжело поднимается по лестнице, или не так легко берет на руки внука, и понимаешь, что да, вот она больше не молода. А в тот вечер было особенно грустно, оттого что ведь постарели не только они, но очевидно, что и сам я уже начал этот путь и сколько-то по нему прошел. И недалек тот час, когда дети будут не понимать, зачем было строить такую громадину и класть в нее столько сил, средств, времени, здоровья (они, наверное, будут не понимать что-то другое, то, что я делаю вот прямо сейчас, то, на что трачу все свои силы и лучшие годы).
Перед сном я сидел один на любимой скамейке, смотрел на звезды, слушал тишину. «Смотри, любимая, какая в мире тишь! Ночь обложила небо звездной данью…» Я чувствовал, как с самого верха в меня транслировались мысли, свободные от всякой шелухи и спешки. Привычные в общем-то мысли о вселенском одиночестве, о том, что нет у меня никакого бога и как хорошо и плохо одному, о том, что завтра мне надо на поезд и что вот опять я куда-то еду. Но больше всего я думал о семье. Мне стало понятно, как далеко я ушел от них, как от них откололся. Было ясно, что никогда уже не будет у меня столь желаемого в прошлом единства не просто с кем-то, кого я встречу и полюблю, но и со своими собственными родителями. Когда умирает дед, жалеешь, что был слишком мал, чтобы расспросить про войну, но штука в том, что и отец не особенно расспрашивал своего отца, а жена (моя бабушка) так и вовсе могла сказать деду: «Опять ты про свою войну, Ваня, будет тебе уже!» А дед мой, между прочим, имел медаль «За отвагу». За то, что 30 апреля 1945 года в бою за деревню Древен под интенсивным огнем противника, доставил приказание командования командирам батальонов, от которого зависел ход боя, чем способствовал общему успеху в наступлении полка. Как, наверное, не хотелось ему 19-летнему под тот огонь лезть в апреле-то 45-го… И другую медаль, за то, что задержал подозрительное лицо, при допросе которого выявилось большое и важное дело (так в приказе и написано, от руки тогда писались приказы, и изъяснялись люди по-простому). А другой дед был ранен под Варшавой, но с поля боя «не ушел», а эвакуировал и восстановил под огнем вражеских танков какие-то машины и был представлен к Ордену Славы. А были еще и прадеды, не мальчишки, а зрелые и серьезные мужчины в военные годы… И о них я тоже ничего не знаю. А еще есть племянники, которые скоро уже в школу пойдут – и с ними я тоже провожу очень мало времени.
Практически так же почему-то трудно узнать «всё», чего потом будет не хватать, и о собственных родителях. Даже когда спрашиваешь и долго слушаешь – остается незначительная часть, какой-то обрывок мифа, осколок времени и страны, в которой еще в начале 60-х в деревнях были земляные полы в жилищах. И всё равно, как песок сквозь пальцы, уходят из памяти имена, даты, места, и уже не вспомнить, не восстановить. Когда-то я написал три статьи про 1985 год. Я его выбрал, потому что моему отцу было тогда столько же, сколько и мне (так молодой Леонид Парфенов снимал своих «Детей ХХ съезда»). Но прочитав их (спустя год после написания!), родители ничего толком мне не сказали: время стирает всё, ничего не удается воскресить, постичь загадку поколений, разобраться, о чем думали родители в моем возрасте… Все оказывается как-то проще, банальнее. Например, папа за столом говорил о патриотизме, и восторгался Лимоновым и Прохановым (именно теперь, когда они так одиозны!), и всё это было как-то ей-богу не к месту, не вовремя. Но он же и учил меня на следующий день косить косой (кто вспомнит косы через 5-10 лет?!), и когда он рассказывал, как косят в деревне, лицо его отдавало святостью – это и была его память о матери, об отце, о том времени, когда они были здоровы, молоды и полны сил.
Еще я припомнил, что в Красном Селе в братской могиле лежит младший сержант Серегин Николай Иванович (так же зовут отца), родившийся когда – неизвестно, а погибший в 1944 году. Появись я на свет в другое время, и он бы мог быть моим отцом, а я мог бы быть одним из осиротевших героев советских фильмов 60-х, таких как «Застава Ильича» или «Летят журавли». У меня много общего с ними, и, наверное, я был бы тот же. Когда я прощался с семьей (были и брат с женой, и дети их), я всё не находил подходящих слов, в моей голове играл «Интернационал» – эта божественная мелодия внезапно воплотившейся, и быстро угасшей мечты человечества о справедливости. «Всё будет хорошо», – думал я, уезжая.
Через некоторое время родители полетели отдыхать в Крым. Я звонил туда отцу поздравить его с днем рожденья. «Это наше, сынок!» – радуясь, говорил мне отец из Евпатории. Я был с ним совершенно согласен.