Посещение Октябрьского зала неизменно вызывает у меня тягостное чувство. В этом небольшом помещении как бы сохранились флюиды, нервные токи, порожденные страданиями и ужасом, которым были охвачены жертвы и очевидцы чудовищных судебных преступлений. Я сижу в зале, и передо мной предстают призраки казненных деятелей Советского государства: бывший Председатель Совнаркома Рыков, подтверждая нелепые выдумки, ухватился за спинку стула, как за якорь спасения, а может быть, просто, чтобы не упасть от слабости; рядом мужское лицо, ставшее маской смерти, – это Пятаков, когда-то сильный волевой организатор индустрии; из глубины сцены выходит скорбный Икрамов, бывший секретарь ЦК Узбекистана, а впереди у авансцены сидит элегантно одетый бывший Председатель Совнаркома Узбекистана Ходжаев; бледный Н.И. Бухарин, отвечая прокурору, смотрит в зал, а вернее, в будущее, с надеждой, что будет понят подлинный смысл его уклончивых ответов и туманных философских размышлений; Н.И. Крестинский пронзительным голосом заявляет о своей невиновности, и снова Крестинский (он ли это?) на несвойственном ему канцелярском языке подтверждает свою виновность; Радек после оглашения приговора поворачивается лицом к публике и глядит в зал с жалкой прощальной улыбкой; бывший нарком внешней торговли Розенгольц, заканчивая последнее слово, пытается запеть «Широка страна моя родная», а Ягода, бывший нарком внутренних дел, всегда походивший на волка, а теперь – затравленный волк, умоляет в последнем слове: «Товарищи чекисты, товарищ Сталин, если можете, простите!» (будто он перед ними провинился). Прокурор Вышинский, произнося кровожадную речь, делает рассчитанные жесты оратора, словно он выступает не на закрытом судилище, а перед широкой аудиторией; в зале, в первых пяти рядах сидят странные, неприятные субъекты, одни с массивными квадратными физиономиями, другие востроносые, злые; это – следователи, внимательно следящие за тем, как ведут себя их жертвы. Над сценой – несколько небольших окошек, завешанных темной, тонкой тканью; скрываясь за этими занавесками, можно смотреть сверху в зал, а из зала видно, как за тканью вьется дымок из трубки; главный режиссер и главный злодей любуется… как по его приказу творится чудовищное злодеяние…
На процессах 30-х годов я присутствовал в качестве представителя НКИД… Воистину прав был Достоевский, говоря: «В возможности не считать себя и даже иногда не быть мерзавцем, делая явную мерзость, – вот в чем беда».
Беда или вина? Думаю все же, что в первую очередь – беда. Мы стали жертвами палачей еще до того, как оказались непосредственно в их власти. И не находясь за тюремной решеткой, человек может быть скован незримыми цепями. Одна из многих возможных иллюстраций этой мысли – отношение к фальсифицированным судебным процессам. Не только из примитивного страха лояльный гражданин отвергал сомнения в том, что такое огромное число «вредителей», «шпионов», «врагов народа» действовало в стране. Сеть, в которой мы оказались, была посложнее наручников и кандалов. Мы были связаны предрассудками и иллюзиями, догмами и даже собственными надеждами на обновление общества. Догмам мы подчинялись, надежд не хотели терять. В нашем сознании таился страх совсем особого рода: если последовательно проанализировать процессы «врагов народа», то цепь умозаключений может стать петлей, которая задушит нас самих… Так я рассуждаю теперь, когда пишу свои воспоминания. Но я не способен был так рассуждать в то время, о котором пишу. Я не знал среди известных мне людей – я имею в виду людей безусловно честных, а были среди них люди и весьма проницательные, – не знал ни одного, кто решился бы взять на себя бремя последних логических выводов из анализа тогдашних политических событий, в частности, судебных процессов.